Летит черное перо астафьев
Меж реками Сурнихой и Опарихой облюбовали себе место туристы. В эти дикие, глухие края, где по слухам, стерлядь ходит косяками, они приехали порыбачить.
Примечание:Рассказ впервые опубликован в газете «Чусовской рабочий» – 1973. – 1, 5, 8 декабря.
Издания: ВСЕ (42) /языки: русский (42) /тип: книги (38), периодика (2), аудиокниги (2) Сортировка: по дате | по рейтингу | по оценкеDan-Master, 14 апреля 2009 г.
Новелла — крик души человека любящего природу, крик направленный к нам современным неоварварам, к обществу разрушающему основу собственной жизни — природу мать. То о чем писал Астафьев в начале 70-х, к сожалению сейчас достигло апофеоза, стоит только вспомнить о войне браконьерских групировок в дельте Волги. Месная власть бессильна что либо сделать с браконьерами, и давно уже трансформировалась с ними в единый организм. Касательно же осетра в Енисее, а так же белуги и стерляди — популяция осетровых в Енисее практически полностью уничтожена, и уже не упоминается в литературе. Причиной этому стала ГЭС и самоотверженый браконьерский промысел. Ну а, что бы найти черное глухарное перо, не говоря про глухаря, нужно неделю таскаться по тайге проникая в самые глухие дебри. Нечему больше лететь над землей, и становиться памятником человеческой безрассудности и жадности.
Оценка: 10 Написать отзыв: авторы, книгиАвторы по алфавиту:
28 сентября 2021 г.
27 сентября 2021 г.
26 сентября 2021 г.
26 сентября 2021 г.
24 сентября 2021 г.
А вот, например: 2013 | 2006 | 2004 |
Рейтинг: 7.68 (712)
Роман понравился больше, чем предыдущий. Но все равно множество ляпов и нестыковок. Концовка понравилась. Ради нее стоило прочитать. >>
оценка: 8 |
Любое использование материалов сайта допускается только с указанием активной ссылки на источник.
© 2005-2021 «Лаборатория Фантастики».
Царь рыба (35 стр.)
– Прос-сти-итееее… се-еээээ… – Не владея ртом, но все же надеясь, что хоть кто-нибудь да услышит его, прерывисто, изорванно засипел он. – Гла-а-а-ша-а-а, прости-и-и. – И попробовал разжать пальцы, но руки свело, сцепило судорогой, на глаза от усилия наплыла красная пелена, гуще зазвенело не только в голове, вроде бы и во всем теле. "Не все еще, стало быть, муки я принял", – отрешенно подумал Игнатьич и обвис на руках, надеясь, что настанет пора, когда пальцы сами собой отомрут и разожмутся…
Сомкнулась над человеком ночь. Движение воды и неба, холод и мгла – все слилось воедино, остановилось и начало каменеть. Ни о чем он больше не думал. Все сожаления, раскаяния, боль, муки отдалились куда-то, он утишался в себе самом, переходил в иной мир, сонный, мягкий, покойный, и только тот, что так давно обретался там, в левой половине его груди, под сосцом, не соглашался с успокоением – он никогда его не знал, сторожился сам и сторожил хозяина, не выключая в нем слух. Густой, комариный звон прорезало напористым, уверенным звоном из тьмы – под сосцом в еще не остывшем теле ткнуло, вспыхнуло, человек напрягся, открыл глаза – по реке звучал мотор "Вихрь". Даже на погибельном краю, уже отстраненный от мира, он по голосу определил марку мотора и честолюбиво обрадовался прежде всего этому знанью, хотел крикнуть брата, но жизнь завладела им, пробуждала мысль. Первым ее током он приказал себе ждать – пустая трата сил, а их осталась кроха, орать сейчас. Вот заглушат моторы, повиснут рыбаки на концах, тогда зови – надрывайся.
Волна от пролетевшей лодки качнула посудину, ударила о железо рыбу, и она, отдохнувшая, скопившая силы, неожиданно вздыбила себя, почуяв волну, которая откачала ее когда-то из черной, мягкой икринки, баюкала в дни сытого покоя, весело гоняла в тени речных глубин, сладко мучая в брачные времена, в таинственный час икромета.
Удар. Рывок. Рыба перевернулась на живот, нащупала вздыбленным гребнем струю, взбурлила хвостом, толкнулась об воду и отодрала бы она человека от лодки, с ногтями, с кожей отодрала бы, да лопнуло сразу несколько крючков. Еще и еще била рыба хвостом, пока не снялась с самолова, изорвав свое тело в клочья, унося в нем десятки смертельных уд. Яростная, тяжко раненная, но не укрощенная, она грохнулась где-то уже в невидимости, плеснулась в холодной заверти, буйство охватило освободившуюся, волшебную царь-рыбу.
"Иди, рыба, иди! Поживи сколько можешь! Я про тебя никому не скажу!" – молвил ловец, и ему сделалось легче. Телу – оттого, что рыба не тянула вниз, не висела на нем сутунком, душе – от какого-то, еще не постигнутого умом, освобождения.
Летит черное перо
Меж речками Сурнихой и Опарихой возникла палатка цвета сибирских, угольно-жарких купав. Возле палатки полыхал костер, по берегу двигались туда-сюда люди молодецкого телосложения в разноцветных плавках. Они оборудовали на обдуве стан, мастерили ловушки, бодро напевая: "Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново…"
Местные браконьеришки досадовали – опять нагрянули туристы-транзисторщики, которым сделались подвластны необъятные просторы любимой Родины из конца в конец. На "просторах" они так резвятся, что за ними, как после Мамаева войска – сожженные леса, загаженный берег, дохлая от взрывчатки и отравы рыба. Оглушенный шумом и презрением местный народишко часто бывает вынужден бросать дела свои, детей и худобу, потому как дикие туристы бойки на язык, но знать мало чего знают, уметь совсем почти ничего не умеют, блудят и мрут в тайге – ищи их всем народом либо вынай из реки утопленниками.
На сей раз высадились на дикий берег Енисея не туристы, а деловой народ, одержимый идеей – для себя выгодно и для здоровья полезно – провести заслуженный отпуск. Где-то прослышали городские люди, что в местах чушанских, в стране вечнозеленых помидоров и непуганых браконьеров, как называл родные берега Командор, кишмя кишит рыба стерлядь, ловят ее чуть ли не тоннами с помощью примитивной и дурацкой снасти под названием самолов, уды которого даже засечки, по-деревенски – жагры, не имеют. Меж тем стерлядь, по женской дурости, играя с пробкой, цепляется на уды и замирает – бери ее и ешь или продавай, словом, что хочешь, то и делай.
Их было четверо, не старых еще людей труда умственного, конторского – так заключили чушанцы, ревниво приглядывающиеся ко всякому человеку, целившемуся что-либо изловить и унести с Енисея. Всю здешнюю округу чушанцы считали собственной, и всякое намерение пошариться в ней расценивалось ими как попытка залезть к ним в карман, потому нечистые намерения разных налетчиков пресекались всеми доступными способами.
Возглавлял приезжих отпускников картавый мужчина с весело сверкающими золотыми зубами, с провисшей грудью, охваченной куржачком волос. Связчики в шутку, но не без почтения именовали его шефом, а всерьез – зубоставом.
– Ну, как гыбка, мужички? – свойски хлопая чушанских браконьеришек по плечу, интересовался зубостав.
Перед тем как приниматься за самоловы, чушанские хитрованы непременно подворачивали на огонек – покурить, узнать, как протекает жизнь на магистрали. На самом же деле – выведать, что за люд нагрянул, не соглядатаи ли?
Год от года жизнь браконьеришек тяжельше делается: рыбоохрана, особенно из края которая, страсть какая ушлая стала. Аппарат придумала – наставит, и все, что думаешь и собираешься делать, узнает, наука, одним словом.
– Рыбка-то? – шарился в голове чушанец. – Рыбка плавает по дну, хрен достанешь хоть одну.
– Ну, уж сразу и хрен! Хрена-то у нас и дома до хрена! Такие места! – втягивали в разговор чушанца приезжие, угощая сигаретками.
Ощупью подбираясь, тая в глубине насмешку, считая простофилями супротивника и хитрецами себя, чушанцы и отпускники в конце концов уяснили, что союзно им не живать, однако пригодиться друг дружке они могут. Приезжие, не жалея добра, накачали Дамку и Командора спиртом, и те смекнули, что у одного из молодцов жена или теща работает в больнице, может, кто из них и фершал, и всамделишный зубостав – золотом вся пасть забита, оскалится – хоть жмурься, – стало быть, стесняться нечего, успевай дармовщинкой пользоваться. Дамка и ночевать остался возле городских, делясь с ними "опытом", хвастаясь напропалую: "Гимзит, прямо гимзит стерлядь, когда ей ход! Да вот не пошла еще. Ждем. Сколько ждать? – Дамка вздымал рыльце в небо и кротко вздыхал: – Тайна природы! Одной токо небесной канцелярии известная!"
Приезжие терпеливо ждали, изготавливали концы, насаживали крючки, между делом азартно дергали удочками вертких ельцов, мужиковатых, доверчивых характером чебаков, форсисто-яркого, с замашками дикого бандита, здешнего окуня, вальяжную сорогу, которая и на крючке не желала шевелиться, ну и конечно, ерша, всем видом и характером смахивающего на драчливых детдомовцев.
Пробовали наезжие рыбаки удить хариуса и ленка на Сурнихе и в Опарихе, однако успеха не имели. Комар выдворил их из глушины чернолесья. Отпускники бежали с речки так поспешно, что и удочки вместе с лесками там побросали. Удочки немедля отыскали местные рыбаки и смотали с них редкостную жилку, под названием "японская". Чушанцы уже изрядно пообобрали отпускников: чего выцыганили, чего потихоньку увели, так как наезжие держались вольно, разбросав имущество вокруг стана, по берегу, а глаз чушанца всегда и все, что худо лежит, немедленно уцеливал, натура не позволяла через бесхозяйственно лежащее добро переступать.
Время шло, двигалось. Браконьеришки подолгу висели ночами на концах, но утешительных известий не приносили – стерлядь, да еще ангарская, которая "в роте тает", не шла.
Принялись отпускники чебаков и другую черную рыбешку вялить на солнце. Полный рюкзак набили. С пивцом ее зимой да за дружеской беседой – ах, Господи ты Боже мой! Вот еще стерлядочки дождутся, центнерок-другой возьмут – больше не надо, не хапуги, половину реализуют, половину по-братски меж собой разбросают, покоптят, ящичек железный, коптильный, так и быть, подарят этим дремучим людям.
Спиртик меж тем подошел к концу. Дамка и следом за ним Командор отвалили от палатки, повыгоревшей на солнце и уже не полыхающей жарком. Всякие иные чушанцы тоже утратили интерес к приезжим.
"Значит, стерлядь пошла и охламоны таиться начали!" – осенило отпускников, и они поскорее выметали три самолова. Чтобы не потерять их, наплава повесили, все же опыта нет, вслепую ловушки не найти. Зато самоловы у приезжих рыбаков – не самоловы – произведения искусства! Пробки крашены в разные цвета, чтоб видней было рыбе. Коленца навязаны, правда, как попало и разной длины, вместо якорниц каменюка. Да в этом ли суть? Стерляди, раз она такая игривая дитя, главное – пробка, яркая, пенопластовая, современная, не та, что у чушанских аборигенов, – у них пробки еще доисторической эпохи, когда бутылки закупоривались не железной нахлобучкой, а корой какого-то дерева, чуть ли не из Африки завозимого.
Глядя на такие роскошные ловушки, местные браконьеришки пожимали плечами, охотно соглашались: "Конешно, конешно! Где нам? Те-о-о-ом-ность…" Что правда, то правда: дремучестью веяло от этих людей, болотным духом на версту несло.
За сутки на три конца попал пестрый толстопузый налим, живучий, он долго не давался в руки. Четыре уды кто-то оторвал, еше четыре поломал.
– Осетг-звегюга! – тщательно обследовав самолов, корни обломанных уд и рваные коленца, дрожащим голосом объявил шеф.
Артелью решено было переставить самоловы на самый стрежень – как и всем малоопытным рыбакам, им мнилось – чем дальше в реку, тем больше рыбы.
Царь рыба
Нравственно-философское повествование об ответственности человека за все живое вокруг, о трудном и мучительном стремлении его к миру и гармонии в природе и в собственной душе.
Об авторе этой книги 1
У золотой карги 21
Рыбак Грохотало 26
Летит черное перо 35
Часть вторая 39
Уха на Боганиде 39
Туруханская лилия 55
Сон о белых горах 61
Нет мне ответа 84
Виктор Петрович Астафьев
Царь-рыба
Повествование в рассказах
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Царь-рыба
По своей воле и охоте редко уж мне приходится ездить на родину. Все чаще зовут туда на похороны и поминки — много родни, много друзей и знакомцев — это хорошо: много любви за жизнь получишь и отдашь, да хорошо, пока не подойдет пора близким тебе людям падать, как падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом…
Однако доводилось мне бывать на Енисее и без зова кратких скорбных телеграмм, выслушивать не одни причитания. Случались счастливые часы и ночи у костра на берегу реки, подрагивающей огнями бакенов, до дна пробитой золотыми каплями звезд; слушать не только плеск волн, шум ветра, гул тайги, но и неторопливые рассказы людей у костра на природе, по-особенному открытых, рассказы, откровения, воспоминания до темнозори, а то и до утра, занимающегося спокойным светом за дальними перевалами, пока из ничего не возникнут, не наползут липкие туманы, и слова сделаются вязкими, тяжелыми, язык неповоротлив, и огонек притухнет, и все в природе обретет ту долгожданную миротворность, когда слышно лишь младенчески-чистую душу ее. В такие минуты остаешься как бы один на один с природою и с чуть боязной тайной радостью ощутишь: можно и нужно, наконец-то, довериться всему, что есть вокруг, и незаметно для себя отмякнешь, словно лист или травинка под росою, уснешь легко, крепко и, засыпая до первого луча, до пробного птичьего перебора у летней воды, с вечера хранящей парное тепло, улыбнешься давно забытому чувству — так вот вольно было тебе, когда ты никакими еще воспоминаниями не нагрузил память, да и сам себя едва ли помнил, только чувствовал кожей мир вокруг, привыкал глазами к нему, прикреплялся к древу жизни коротеньким стерженьком того самого листа, каким ощутил себя сейчас вот, в редкую минуту душевного покоя…
Но так уж устроен человек: пока он жив — растревоженно работают его сердце, голова, вобравшая в себя не только груз собственных воспоминаний, но и память о тех, кто встречался на росстанях жизни и навсегда канул в бурлящий людской водоворот либо прикипел к душе так, что уж не оторвать, не отделить ни боль его, ни радость от своей боли, от своей радости.
…Тогда еще действовали орденские проездные билеты, и, получив наградные деньги, скопившиеся за войну, я отправился в Игарку, чтобы вывезти из Заполярья бабушку из Сисима.
Дядья мои Ваня и Вася погибли на войне, Костька служил во флоте на Севере, бабушка из Сисима жила в домработницах у заведующей портовым магазином, женщины доброй, но плодовитой, смертельно устала от детей, вот и просила меня письмом вызволить ее с Севера, от чужих, пусть и добрых людей.
Я многого ждал от той поездки, но самое знаменательное в ней оказалось все же, что высадился я с парохода в момент, когда в Игарке опять что-то горело, и мне показалось: никуда я не уезжал, не промелькнули многие годы, все как стояло, так и стоит на месте, вон даже такой привычный пожар полыхает, не вызывая разлада в жизни города, не производит сбоя в ритме работы. Лишь ближе к пожару толпился и бегал кой-какой народ, гундели красные машины, по заведенному здесь обычаю качая воду из лыв и озерин, расположенных меж домов и улиц, громко трещала, клубилась черным дымом постройка, к полному моему удивлению оказавшаяся рядом с тем домом, где жила в домработницах бабушка из Сисима.
Хозяев дома не оказалось. Бабушка из Сисима в слезах пребывала и в панике: соседи начали на всякий случай выносить имущество из квартир, а она не смела — не свое добро-то, вдруг чего потеряется.
Ни обопнуться, ни расцеловаться, ни всплакнуть, блюдя обычай, мы не успели. Я с ходу принялся увязывать чужое имущество. Но скоро распахнулась дверь, через порог рухнула тучная женщина, доползла на четвереньках до шкафчика, глотнула валерианки прямо из пузырька, отдышалась маленько и слабым мановением руки указала прекратить подготовку к эвакуации: на улице успокоительно забрякали в пожарный колокол — чему надо сгореть, то сгорело, пожар, слава богу, на соседние помещения не перекинулся, машины разъезжались, оставив одну дежурную, из которой неспешно поливали чадящие головешки. Вокруг пожарища стояли молчаливые, ко всему привычные горожане, и только сажей перепачканная плоскоспинная старуха, держа за ручку спасенную поперечную пилу, голосила по кому-то или по чему-то.
Пришел с работы хозяин, белорус, парень здоровый, с неожиданною для его роста и национальности продувной рожей и характером. Мы с ним и с хозяйкою крепко выпили. Я погрузился в воспоминания о войне, хозяин, глянув на мою медаль и орден, сказал с тоской, но безо всякой, впрочем, злости, что у него тоже были и награды, и чины, да вот сплыли.
Назавтра был выходной. Мы с хозяином пилили дрова в Медвежьем логу. Бабушка из Сисима собиралась в дорогу, брюзжала под нос: «Мало имя меня, дак ишшо и пальня сплатируют!» Но я пилил дрова в охотку, мы перешучивались с хозяином, собирались идти обедать, как появилась по-над логом бабушка из Сисима, обшарила низину не совсем еще выплаканными глазами и, обнаружив нас, потащилась вниз, хватаясь за ветки. За нею плелся худенький, тревожно знакомый мне паренек в кепочке- восьмиклинке, в оборками висящих на нем штанах. Он смущенно и приветно мне улыбался. Бабушка из Сисима сказала по-библейски:
Да, это был тот самый малый, что, еще не научившись ходить, умел уже материться и с которым однажды чуть не сгорели мы в руинах старого игарского драмтеатра.
Отношения мои после возвращения из детдома в лоно родимой семьи опять не сложились. Видит бог, я пытался их сложить, какое-то время был смирен, услужлив, работал, кормил себя, часто и мачеху с ребятишками — папа, как и прежде, пропивал вес до копейки и, следуя вольным законам бродяг, куролесил по свету, не заботясь о детях и доме.
Кроме Кольки, был уже в семье и Толька, а третий, как явствует из популярной современной песни, хочет он того или не хочет, «должен уйти», хотя в любом возрасте, на семнадцатом же году особенно, страшно уходить на все четыре стороны — мальчишка не переборол еще себя, парень не взял над ним
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Царь-рыба
По своей воле и охоте редко уж мне приходится ездить на родину. Все чаще зовут туда на похороны и поминки — много родни, много друзей и знакомцев — это хорошо: много любви за жизнь получишь и отдашь, да хорошо, пока не подойдет пора близким тебе людям падать, как падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом…
Однако доводилось мне бывать на Енисее и без зова кратких скорбных телеграмм, выслушивать не одни причитания. Случались счастливые часы и ночи у костра на берегу реки, подрагивающей огнями бакенов, до дна пробитой золотыми каплями звезд; слушать не только плеск волн, шум ветра, гул тайги, но и неторопливые рассказы людей у костра на природе, по-особенному открытых, рассказы, откровения, воспоминания до темнозори, а то и до утра, занимающегося спокойным светом за дальними перевалами, пока из ничего не возникнут, не наползут липкие туманы, и слова сделаются вязкими, тяжелыми, язык неповоротлив, и огонек притухнет, и все в природе обретет ту долгожданную миротворность, когда слышно лишь младенчески-чистую душу ее. В такие минуты остаешься как бы один на один с природою и с чуть боязной тайной радостью ощутишь: можно и нужно, наконец-то, довериться всему, что есть вокруг, и незаметно для себя отмякнешь, словно лист или травинка под росою, уснешь легко, крепко и, засыпая до первого луча, до пробного птичьего перебора у летней воды, с вечера хранящей парное тепло, улыбнешься давно забытому чувству — так вот вольно было тебе, когда ты никакими еще воспоминаниями не нагрузил память, да и сам себя едва ли помнил, только чувствовал кожей мир вокруг, привыкал глазами к нему, прикреплялся к древу жизни коротеньким стерженьком того самого листа, каким ощутил себя сейчас вот, в редкую минуту душевного покоя…
Но так уж устроен человек: пока он жив — растревоженно работают его сердце, голова, вобравшая в себя не только груз собственных воспоминаний, но и память о тех, кто встречался на росстанях жизни и навсегда канул в бурлящий людской водоворот либо прикипел к душе так, что уж не оторвать, не отделить ни боль его, ни радость от своей боли, от своей радости.
…Тогда еще действовали орденские проездные билеты, и, получив наградные деньги, скопившиеся за войну, я отправился в Игарку, чтобы вывезти из Заполярья бабушку из Сисима.
Дядья мои Ваня и Вася погибли на войне, Костька служил во флоте на Севере, бабушка из Сисима жила в домработницах у заведующей портовым магазином, женщины доброй, но плодовитой, смертельно устала от детей, вот и просила меня письмом вызволить ее с Севера, от чужих, пусть и добрых людей.
Я многого ждал от той поездки, но самое знаменательное в ней оказалось все же, что высадился я с парохода в момент, когда в Игарке опять что-то горело, и мне показалось: никуда я не уезжал, не промелькнули многие годы, все как стояло, так и стоит на месте, вон даже такой привычный пожар полыхает, не вызывая разлада в жизни города, не производит сбоя в ритме работы. Лишь ближе к пожару толпился и бегал кой-какой народ, гундели красные машины, по заведенному здесь обычаю качая воду из лыв и озерин, расположенных меж домов и улиц, громко трещала, клубилась черным дымом постройка, к полному моему удивлению оказавшаяся рядом с тем домом, где жила в домработницах бабушка из Сисима.
Хозяев дома не оказалось. Бабушка из Сисима в слезах пребывала и в панике: соседи начали на всякий случай выносить имущество из квартир, а она не смела — не свое добро-то, вдруг чего потеряется.
Ни обопнуться, ни расцеловаться, ни всплакнуть, блюдя обычай, мы не успели. Я с ходу принялся увязывать чужое имущество. Но скоро распахнулась дверь, через порог рухнула тучная женщина, доползла на четвереньках до шкафчика, глотнула валерианки прямо из пузырька, отдышалась маленько и слабым мановением руки указала прекратить подготовку к эвакуации: на улице успокоительно забрякали в пожарный колокол — чему надо сгореть, то сгорело, пожар, слава богу, на соседние помещения не перекинулся, машины разъезжались, оставив одну дежурную, из которой неспешно поливали чадящие головешки. Вокруг пожарища стояли молчаливые, ко всему привычные горожане, и только сажей перепачканная плоскоспинная старуха, держа за ручку спасенную поперечную пилу, голосила по кому-то или по чему-то.
Пришел с работы хозяин, белорус, парень здоровый, с неожиданною для его роста и национальности продувной рожей и характером. Мы с ним и с хозяйкою крепко выпили. Я погрузился в воспоминания о войне, хозяин, глянув на мою медаль и орден, сказал с тоской, но безо всякой, впрочем, злости, что у него тоже были и награды, и чины, да вот сплыли.
Назавтра был выходной. Мы с хозяином пилили дрова в Медвежьем логу. Бабушка из Сисима собиралась в дорогу, брюзжала под нос: «Мало имя меня, дак ишшо и пальня сплатируют!» Но я пилил дрова в охотку, мы перешучивались с хозяином, собирались идти обедать, как появилась по-над логом бабушка из Сисима, обшарила низину не совсем еще выплаканными глазами и, обнаружив нас, потащилась вниз, хватаясь за ветки. За нею плелся худенький, тревожно знакомый мне паренек в кепочке- восьмиклинке, в оборками висящих на нем штанах. Он смущенно и приветно мне улыбался. Бабушка из Сисима сказала по-библейски:
Да, это был тот самый малый, что, еще не научившись ходить, умел уже материться и с которым однажды чуть не сгорели мы в руинах старого игарского драмтеатра.
Отношения мои после возвращения из детдома в лоно родимой семьи опять не сложились. Видит бог, я пытался их сложить, какое-то время был смирен, услужлив, работал, кормил себя, часто и мачеху с ребятишками — папа, как и прежде, пропивал вес до копейки и, следуя вольным законам бродяг, куролесил по свету, не заботясь о детях и доме.
Кроме Кольки, был уже в семье и Толька, а третий, как явствует из популярной современной песни, хочет он того или не хочет, «должен уйти», хотя в любом возрасте, на семнадцатом же году особенно, страшно уходить на все четыре стороны — мальчишка не переборол еще себя, парень не взял над ним
Летит черное перо астафьев
Игорь Олегович Родин
«В. П. Астафьев. «Царь-рыба»: Краткое содержание, анализ текста, литературная критика, сочинения
Краткие биографические сведения
Астафьев Виктор Петрович
1924.1.05. – родился в селе Овсянка Советского р-на Красноярского края. В 7-летнем возрасте потерял мать (утонула в Енисее). Был беспризорным. Воспитывался в детдоме.
1942 – окончил Железнодорожную школу ФЗО. После окончания школы ФЗО в 1942 году проработал четыре месяца составителем поездов на станции Базаиха и ушел добровольцем в армию.
1942–1943 – обучался в пехотном училище в Новосибирске.
1943 – был отправлен на передовую и до самого конца войны оставался рядовым солдатом. На фронте награжден Орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». Получил два ранения. Был шофером, артразведчиком, связистом.
1945 – выйдя из госпиталя, женился на М. С. Корякиной и вместе с семьей поселился в г. Чусовой Пермской области.
1946–1951 – работал дежурным по вокзалу станции Чусовой, кладовщиком, слесарем, подсобным рабочим на Чусовском мясокомбинате. Одновременно посещал литературный кружок при газете «Чусовской рабочий».
1951 – в газете «Чусовской рабочий» напечатан первый рассказ, Астафьев становится газетным литературным сотрудником. За четыре года работы в газете «Чусовской рабочий» написал более сотни корреспонденций, статей, очерков, свыше двух десятков рассказов.
1953 – выходит книга «До будущей весны».
1958 – роман «Тают снега», тот же год – принят в Союз писателей СССР.
1961 – оканчивает Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького.
С 1962 – на профессиональной писательской работе. До 1966 года – выходят повести «Перевал», «Стародуб» (обе – 1959), «Звездопад» (1960), «Кража» (1966). За эти повести удостоен Государственной премии РСФСР им. М. Горького.
1967 – автобиографическая повесть «Где-то гремит война».
1971 – повесть «Пастух и пастушка».
1971–1992 – повесть «Последний поклон» (кн. 1–2).
1972–1975 – создает произведение «Царь-рыба» (жанр определен как «повествование в рассказах»), которое было отмечено Государственной премией СССР за 1978 г.
С 1972 – публикует цикл лирических миниатюр «Затеси».
1977 – драма «Черемуха».
1980 – драма «Прости меня».
1981 – киносценарий «Не убий» (совм. с Е. Федоровским).
1979–1981 – в издательстве «Молодая гвардия» выходит собрание сочинений в 4-х томах.
1986 – роман «Печальный детектив».
1988 – повесть «Зрячий посох» (на основе переписки с критиком А. Н. Макаровым; Гос. премия СССР за 1991 г.).
1989 – за выдающуюся писательскую деятельность присвоено звание Героя Социалистического Труда.
1992 – роман «Прокляты и убиты» (кн. 1), в котором показана мрачная обстановка казарм военного времени, страдания солдат – жертв бессмысленной жестокости советской репрессивной системы.
80-е—90-е гг. – выступал с публицистическими статьями, вел общественную деятельность. В 1989–1991 – народный депутат СССР. Секретарь Союза писателей СССР (1991), вице-президент ассоциации писателей «Европейский форум». Почетный гражданин городов Игарка и Красноярск. Действительный член Международной Академии творчества, почетный профессор Красноярского педагогического университета. В 1999 г. награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» II степени.
2001 – умер в Красноярске.
«По своей воле и охоте редко уже… приходится» автору ездить на родину. «Все чаще зовут туда на похороны и поминки – много родни, много друзей и знакомцев – это хорошо: много любви за жизнь получишь и отдашь, да хорошо, пока не подойдет пора близким тебе людям падать, как падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом…»
Автора вызывает бабушка, которая живет «в домработницах» и просит «вызволить ее с севера». Она как бы вновь знакомит его со сводным братом Колей. Автор помнит Колю – когда он вернулся в семью из детдома, он помогал отцу (который часто пьянствовал) кормить и мачеху и младших детей. Однако в семнадцать лет автор был вынужден окончательно покинуть семью – «чтоб не быть громоотводом» для отца и мачехи, но помнил по-прежнему: «есть у меня какие-никакие родители, главное, ребята, братья и сестры (уже пятеро)». Автор отправляется на встречу с ними, отец встречает его сконфуженно, бормочет, что слышал, будто сын пропал без вести. Однако ребятишки, а особенно Коля, радуются приезду старшего брата, ни на шаг от него не отходят. У Коли есть преданный ему пес по кличке «бойе» (по-эвенкийски «друг»). «Суровой северной природой рожденный, свою верность Бойе доказывал делом, ласки не терпел, подачек за работу не требовал, питался отбросами со стола, рыбой, мясом, которые помогал добывать человеку, спал круглый год на улице, в снегу».
Через десять лет автор вновь попадает в родные места. Отец уже сидит в тюрьме за растрату казенных денег (он служил начальником рыбного участка и пропил зарплату рабочих и их продуктовые талоны). Когда заключенных отправляют по этапу, родственники, в том числе и Коля с Бойе, приходят проситься с отцом. Пес кидается под ноги хозяину, чтобы не пустить его на баржу, и конвоир отбрасывает собаку в сторону пинком и стреляет по Бойе автоматной очередью.
Коля рыдает над трупом верного друга.
Вместо отца заботиться о большой семье приходится Коле. В четырнадцать лет мальчик заваливает своего первого медведя. Кормить семью Коле оказывается не по силам, и мачеха отдает младших детей в детдом, а сама снова выходит замуж и уезжает с новой семьей на магистраль. Коля женится, работает таксистом, промышляет песца в тундре. Очутившись на промысле вместе с другом Архипом и «старшим» – ловцом опытным и хорошо знающим тундру, Коля с энтузиазмом принимается охотиться на зверей. Однако спустя несколько дней старшой возвещает, что «песца не будет» и просит парней принять решение, сниматься ли с лагеря немедленно и, пока снега неглубоки, пытаться добраться до людей, или остаться. Очарованные красотой зимней тундры, они решают остаться, надеясь, что промысел все же может со временем состояться. Старшой произносит заклинания и, по древнему обряду смешав кровь охотников со спиртом и заставив их выпить, заставляет их поклясться жить «союзно», слушать его беспрекословно, обид не копить и разговаривать как можно больше. Время идет, в зимовье становится все скучнее, говорить людям не о чем, от постоянной темноты и неудобств парни становятся все агрессивнее. «Они надоели, обрыдли друг другу, их не объединяло главное в жизни – работа». Архип, обидевшись на резкие слова старшого, затевает с ним драку. Коля пытается разнять их, сравнивает со зверями, старается образумить, заставляет выпить мировую. Когда кончается пурга, Коля выходит в тундру за дровами. «В белой тишине тундры, тенистой, зеркально шевелящейся от сияния, охватывает блажь, являются видения». Коля видит давно умершего эвенка Ульчина, а после – своего Бойе. Самым страшным видением оказывается шаманка – по северному поверью, это девушка-колдунья, она бродит по тундре, ищет жениха, но, чтобы он не узнал о ее «грехах сладострастных», шаманка «до смерти замучив мужика ласками, зарывает его в снег». Увидев шаманку и понимая, что этого нельзя делать, Коля двигается за ней, хватает ее, шепчет нежные слова, но шаманка уходит, а Коля падает в снег. Ему вновь видится Бойе, и Коля понимает, что надо спасаться. Он успевает подать о себе сигнал выстрелом из ружья и теряет сознание.
Артельщики лечат Колю, его болезнь объединяет и всерьез пугает их. Самолет за ними приходит только к Новому году. Остаток зимы Коля лежит в краевой больнице и получает первую группу инвалидности (когда товарищи лечили его, «посадили сердце»).
Окрепнув, Коля уезжает к родным жены, в старинный приенисейский поселок Чуш. Когда автор приезжает к нему в гости с сыном, Коля не жалуется на здоровье, а приглашает их на рыбалку на речку Опариху.
Об авторе этой книги
У родного села Виктора Петровича Астафьева скромнейшее имя – Овсянка. Что тут на ум приходит? Крупа да каша из самых простецких; чья-то жалоба, что "на одной овсянке жили"…
Не всякий и не сразу припомнит, что овсянка – это еще и птица или, как с неожиданной нежностью пишет в своем знаменитом словаре Владимир Даль, "пташка… зеленоватый хребтик, желтоватый зобок".
Судьба Овсянки горько типична для множества русских деревень. Ее, а с ней и семью будущего писателя не миновали ни раскулачивание, ни высылки, ни страшные потери военных лет. Астафьевские детство и юность – из самых тяжких. Вдоволь было и голода, и холода, и сиротливо прожитых годов, и фронтовых мытарств, душевных и самых что ни на есть буквально ран и шрамов. Даже в мирное время продолжал неотступно стоять перед его глазами "клочок берега, без дерев, даже без единого кустика, на глубину лопаты пропитанный кровью, раскрошенный взрывами… где ни еды, ни курева, патроны со счета, где бродят и мрут раненые". Так напишет Астафьев много лет спустя в романе "Прокляты и убиты".
Казалось бы, где уж тут уцелеть какой-нибудь птахе с ее песенкой… Но старинная пословица гласит: "Овес и сквозь лапоть прорастет". Так упрямо, настойчиво пробивался и талант писателя. Сквозь еще одно из выпавших на его долю лишений, которое на сухом канцелярском языке именуется "незавершенным образованием". Сквозь равнодушие встречавшихся иной раз на его пути "профессиональных" литераторов и редакторов (саднящая память об этом явственно ощутима в книге "Печальный детектив"). И конечно, сквозь преграды, в изобилии возводившиеся в минувшие времена перед правдивым словом обо всех пережитых народом трагедиях.
На празднествах в честь семидесятилетия Виктора Петровича кто-то, припомнив известное американское выражение, назвал его "селфмейдменом" – человеком, который сделал себя сам. Действительно, вроде бы редко кому из нынешних литераторов так впору это определение. Кто тут станет спорить? Никто, пожалуй… кроме самого "селфмейдмена"!
Недаром, наверное, назвал он одну из своих лучших книг – "Последний поклон". Неиссякаемой благодарностью проникнута и она, и лежащая перед вами "Царь-рыба", да и многие другие астафьевские произведения суровой своей "колыбели" – Сибири во всей ее многоликой красе: от мощного и грозного Енисея до тех самых малых птах с их разноцветными "хребтиками" и "зобками" и – в особенности – множеству людей, скрашивавших и освещавших нелегкую жизнь подростка, начиная с незабвенной бабушки Катерины Петровны. Этот образ критики давно и справедливо ставят рядом с другой бабушкой – из знаменитой автобиографической трилогии Максима Горького. Такие, как она, истовые труженики с детских лет помнятся писателю прямо-таки в каком-то священном и одновременно улыбчивом нимбе: "Прыгая, балуясь, как бы заигрывая с дядей Мишей, стружки солнечными зайчиками заскакивали на него, сережками висли на усах, на ушах и даже на дужки очков цеплялись". А то и в совсем возвышенном, торжественном, почти библейском тоне описаны, как, например, в "Царь-рыбе": "Никаких больше разговоров. Бригада ужинает. Венец всех свершений и забот – вечерняя трапеза, святая, благостная, в тихую радость и во здравие тем она, кто добыл хлеб насущный своим трудом и потом".
Помимо таких бегло, но четко очерченных тружеников, как бакенщик Павел Егорович, привыкший к грозному шуму енисейских порогов, как мы – к тиканью часов; как отважные и неподкупные рыбинспектора, гроза браконьеров Семен и сменивший его Черемисин; или как тетя Таля, истинная совесть ("вроде прокурора") таежного поселка, в этой книге есть и люди, показанные, как говорится, крупным планом.
Брату рассказчика Кольке тоже довелось испытать все невзгоды в многодетной семье, беззаботный глава которой пропивал все до копеечки и годами пребывал в заключении и других отлучках. Жестокая и грубая жизнь с пеленок окружила мальчика, который, как уверяет автор, "еще не научившись ходить, умел уже материться", а девятилетним (!) "впрягся… в лямку, которую никогда не желал надевать на себя папа", – взялся за ружье и за сети, чтобы помочь матери прокормить пятерых, и так надорвался, что всю оставшуюся жизнь выглядел заморышем подростком.
Схожая участь и у его закадычного приятеля и такого же вечного работника Акима, столь же неказистого на вид "паренька в светленьких и жидких волосенках, с приплюснутыми глазами и совершенно простодушной на тонкокожем изветренном (какой красноречивый эпитет! – А. Т.) лице улыбкой".
Аким – уже самая настоящая безотцовщина – тоже сызмальства возглавил семью, все возраставшую благодаря какому-то простодушному, детскому легкомыслию матери, которую он и поругивал, и жалел.
Благо еще, что старшая сестра Касьянка оказалась совершенно под стать ему, и под их водительством вся местная малышня превратилась в какое-то смешное и трогательное подобие взрослой артели, по мере сил стараясь хоть чем-то помочь рыбакам: "Навстречу, разбрызгивая холодную воду, спешили помощники-парнишки, кто во что одетый, тоже хватались за борта, выпучив глаза, помогали вроде тащить…"
И хотя они, по правде сказать, "больше волоклись за лодками", но уж так стараются, что артельщики не только не осаживают суетливую "мелочь", но "не большому начальнику, а им, малым людям, охотно, вперебой докладывают, какая шла сегодня рыба, где попадалась лучше, где хуже…". И поди разберись, что это было – игра или какая-то подсознательная педагогика! Во всяком случае, эта воробьиная стайка ребят не просто пригрелась и кормится возле общего котла, но уже принимает к сердцу удачи и заботы взрослых, исподволь приобщаясь к труду и строгому артельному уставу: без дела не сидеть! "Самый уж разнестроевой (как здесь аукнулось в языке армейское прошлое автора! – А. Т.) карапуз… и тот был захвачен трудовым потоком – старательно резал лук острущим ножом на лопатке весла…"
Не только на этих страницах сказывается сердечное пристрастие писателя к "малым людям". "Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них, – досадует он. – Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша. Вечная наша тревога. Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать".
Любовь, огромное внимание, сострадание к детям и подросткам, так часто обделенным заботой, участием, лаской, буквально пронизывает астафьевскую прозу. Вот случайно встреченная на пристани и навсегда оставшаяся в памяти со своим детским горем "большеротая, толстопятая девчушка" с глазами "северного, застенчиво-тихого свету". Вот осиротевшая двоюродная сестренка – "ну вылитый ангел! – только заморенный": "Я дотронулся до беленьких, в косу заплетенных, мягких волос девочки, нашарил сосновую хвоинку, вытащил ее и, пробежав рукою по затылку, запавшему возле шеи от недоедов, задержался в желобке, чувствуя пальцами слабую детскую кожу, отпотевшую под косой…"
Подобное же отношение к детям – драгоценная черта и некоторых дорогих автору героев, например, капитана утлой енисейской посудины с задорным именем "Бедовый". Внешность у Парамона Парамоновича пугающая, и пьяница он не из последних. Но до чего ворчливо-трогателен он в своей заботе о юном матросе Акиме, как воспитывает его на собственном "пагубном примере": "Я бы счас, юноши-товаришшы, при моем-то уме и опыте где был? – Парамон Парамонович надолго погружался в молчание, выразительно глядел ввысь и, скатываясь оттуда, поникал. – Глотка моя хищная всю мою карьеру сглотила. "
Аким тоже карьеры не сделал, оставшись простым "работягой", но стал таким же добрым и безотказным человеком, как его друг, рано сгоревший от рака Колька. Он и подлинный – и, как нередко бывает, малооцененный, оставшийся почти никому не известным, – подвиг совершил, спася от смерти и заботливо выходив заболевшую в глухом таежном углу девушку.
В описании его драматической борьбы за жизнь Эли, отчаянных попыток добраться с нею до ближайшего человеческого жилья щемяще-трогательно выглядят эпизоды, когда Аким в разгар всех этих хлопот не забыл стесать со стены приютившей их обоих избушки сделанную кем-то похабную надпись или когда, расставаясь с Элей, просил извинить его за "нескромное поведение" ("выражался когда…").
Читайте также: